– Каркать? – переспросил Штрум.
– Именно каркать.
– Да что вы, ей-Богу, Петр Лаврентьевич, – сказал Штрум.
Он прощался с Соколовым, а в душе его стояло недоуменное, тоскливое чувство.
Невыносимое одиночество охватило его. С утра он стал томиться, думать о встрече с Соколовым. Он чувствовал: это будет особая встреча. А почти все, что говорил Соколов, казалось ему неискренним, мелким.
И он не был искренен. Ощущение одиночества не оставляло его, стало еще сильней.
Он вышел на улицу, и его у наружной двери окликнул негромкий женский голос. Штрум узнал этот голос.
Освещенное уличным фонарем лицо Марьи Ивановны, ее щеки и лоб блестели от дождевой влаги. В стареньком пальто, с головой, повязанной шерстяным платком, она, жена доктора наук и профессора, казалась воплощением военной эвакуационной бедности.
«Кондукторша», – подумал он.
– Как Людмила Николаевна? – спросила она, и пристальный взгляд ее темных глаз всматривался в лицо Штрума.
Он махнул рукой и сказал:
– Все так же.
– Я завтра пораньше приду к вам, – сказала она.
– Да вы и так ее лекарь-хранитель, – сказал Штрум. – Хорошо, Петр Лаврентьевич терпит, он, дитя, без вас часа прожить не может, а вы так часто бываете у Людмилы Николаевны.
Она продолжала задумчиво смотреть на него, точно слыша и не слыша его слова, и сказала:
– Сегодня у вас совсем особое лицо, Виктор Павлович. У вас случилось хорошее?
– Почему вы решили так?
– Глаза у вас не так, как всегда, – и неожиданно сказала: – С вашей работой хорошо, да? Ну, вот видите, а вы считали, что из-за своего великого горя уже не работник.
– Вы откуда это знаете? – спросил он и подумал: «Ох и болтливы бабы, неужели наболтала ей Людмила?» – А что же там видно в моих очах? – спросил он, скрывая в насмешливости свое раздражение.
Она помолчала, обдумывая его слова, и сказала серьезно, не принимая предложенного им насмешливого тона:
– В ваших глазах всегда страдание, а сегодня его нет.
И он вдруг стал говорить ей:
– Марья Ивановна, как странно все. Ведь я чувствую, – я совершил сейчас главное дело своей жизни. Ведь наука – хлеб, хлеб для души. И ведь случилось это в такое горькое, трудное время. Как странно, как все запутано в жизни. Ах, как бы мне хотелось… Да ладно, чего уж там…
Она слушала, все глядя ему в глаза, тихо сказала:
– Если б я могла отогнать горе от порога вашего дома.
– Спасибо, милая Марья Ивановна, – сказал Штрум, прощаясь. Он вдруг успокоился, словно к ней он и шел и ей высказал то, что хотел сказать.
А через минуту, забыв о Соколовых, он шагал по темной улице, холодом веяло из-под черных подворотен, ветер на перекрестках дергал полу пальто. Штрум пожимал плечами, морщил лоб, – неужели мама никогда, никогда не узнает о нынешних делах своего сына.
Штрум собрал сотрудников лаборатории – ученых-физиков Маркова, Савостьянова, Анну Наумовну Вайспапир, механика Ноздрина, электрика Перепелицына и сказал им, что сомнения в несовершенстве аппаратуры неосновательны. Именно особая точность измерений приводила к однородным результатам, как ни варьировались условия опытов.
Штрум и Соколов были теоретиками, экспериментальные работы в лаборатории вел Марков. Он обладал удивительным талантом решать запутаннейшие экспериментальные проблемы, безошибочно точно определяя принципы новой сложной аппаратуры.
Штрума восхищала уверенность, с которой Марков, подойдя к незнакомому для него прибору, не пользуясь никакими объяснениями, сам, в течение нескольких минут, ухватывал и главные принципы, и малозаметные детали. Он, видимо, воспринимал физические приборы как живые тела, – ему казалось естественным, взглянув на кошку, увидеть ее глаза, хвост, уши, когти, прощупать биение сердца, сказать, что к чему в кошачьем теле.
Когда в лаборатории конструировалась новая аппаратура и нужно было подковать блоху, козырным королем становился надменный механик Ноздрин.
Светловолосый веселый Савостьянов, смеясь, говорил о Ноздрине: «Когда Степан Степанович умрет, его руки возьмут на исследование в Институт мозга».
Но Ноздрин не любил шуток, свысока относился к научным сотрудникам, понимал, что без его сильных рабочих рук дело в лаборатории не пойдет.
Любимцем лаборатории был Савостьянов. Ему легко давались и теоретические вопросы и экспериментальные.
Он все делал шутя, быстро, без труда.
Его светлые, пшеничные волосы казались освещенными солнцем даже в самые хмурые осенние дни. Штрум, любуясь Савостьяновым, думал, что волосы его светлые оттого, что и ум у него ясный, светлый. И Соколов ценил Савостьянова.
– Да, не нам с вами, халдеям и талмудистам, чета, помрем, – соединит в себе и вас, и меня, и Маркова, – сказал Соколову Штрум.
Анну Наумовну лабораторные остряки окрестили «курица-жеребец», она обладала нечеловеческой работоспособностью и терпением, – однажды ей пришлось просидеть 18 часов за микроскопом, исследуя слои фотоэмульсии.
Многие руководители институтских отделов считали, что Штруму повезло, – очень уж удачно подобрались сотрудники в его лаборатории. Штрум, обычно шутя, говорил: «Каждый зав имеет тех сотрудников, которых заслуживает…»
– Мы все волновались и огорчались, – сказал Штрум, – теперь мы можем вместе радоваться – опыты ставились профессором Марковым безукоризненно. В этом, конечно, заслуги и механической мастерской, и лаборантов, проводивших огромное количество наблюдений, сделавших сотни и тысячи расчетов.
Марков, быстро покашливая, сказал:
– Виктор Павлович, хочется услышать возможно подробней вашу точку зрения.