Жизнь и судьба - Страница 133


К оглавлению

133

Михаил Сидорович решил молчать, Лисс не втянет его в разговор.

Но на миг ему показалось, что человек, вглядывающийся в его глаза, не собирается его обмануть, а искренне напрягается, подбирает слова. Казалось, он жаловался, просил помочь разобраться в том, что мучило его.

Томительно нехорошо стало Михаилу Сидоровичу. Казалось, иголка кольнула в сердце.

– Понимаете, понимаете? – быстро говорил Лисс, и он уже не видел Мостовского, так растревожен был он. – Мы наносим удар по вашей армии, но мы бьем себя. Наши танки прорвали не только вашу границу, но и нашу, гусеницы наших танков давят немецкий национал-социализм. Ужасно, какое-то самоубийство во сне. Это может трагически кончиться для нас. Понимаете? Если мы победим! Мы, победители, останемся без вас, одни против чужого мира, который нас ненавидит.

Слова этого человека легко было опровергнуть. А глаза его еще ближе приблизились к Мостовскому. Но было нечто еще более гадкое, опасное, чем слова опытного эсэсовского провокатора. Было то, что иногда то робко, то зло шевелилось, скреблось в душе и мозгу Мостовского. Это были гадкие и грязные сомнения, которые Мостовской находил не в чужих словах, а в своей душе.

Вот человек боится болезни, злокачественной опухоли, он не ходит к врачу, старается не замечать своих недомоганий, избегает разговоров с близкими о болезнях. И вот ему говорят: «Скажите, а у вас бывают вот такие боли, обычно по утрам, обычно после того как… да, да…»

– Вы понимаете меня, учитель? – спросил Лисс. – Один немецкий человек, вы хорошо знаете его умную работу, сказал, что трагедия всей жизни Наполеона была в том, что он выразил душу Англии и именно в Англии имел своего смертоносного врага.

«Ох, лучше бы сразу приступили к мордобою, – подумал Михаил Сидорович и сообразил: – А, это он о Шпенглере».

Лисс закурил, протянул портсигар Мостовскому.

Михаил Сидорович отрывисто сказал:

– Не хочу.

Ему стало спокойней от мысли, что все жандармы в мире, и те, что допрашивали его сорок лет назад, и этот, говорящий о Гегеле и Шпенглере, пользуются одним идиотическим приемом: угощают арестованного папиросами. Да, собственно, все это от расстроенных нервов, от неожиданности – ждал мордобития, и вдруг нелепый отвратительный разговор. Но ведь и некоторые царские жандармы разбирались в политических вопросах, а были среди них по-настоящему образованные люди, один даже «Капитал» изучал. Но вот интересно – бывало ли такое с жандармом, изучавшим Маркса, – вдруг, где-то в глубине, шевелилась мысль: а может быть, Маркс прав? Что же жандарм переживал тогда? Отвращение, ужас перед своим сомнением? Но уж, во всяком случае, жандарм не становился революционером. Он затаптывал свое сомнение, оставался жандармом… А я-то, я-то ведь тоже затаптываю свои сомнения. Но я, я ведь остаюсь революционером.

А Лисс, не заметив, что Мостовской отказался от сигареты, пробормотал:

– Да-да, пожалуйста, правильно, очень хороший табак, – закрыл портсигар и совсем расстроился. – Почему вас так удивляет мой разговор? Вы ждали другой разговор? А разве у вас на Лубянке нет образованных людей? Таких, чтобы могли поговорить с академиком Павловым, с Ольденбургом? Но они имеют цель. А у меня нет тайной цели. Даю вам честное слово. Меня мучит то, что мучит вас.

Он улыбнулся, добавил:

– Честное слово гестаповца, а это не шутка.

Михаил Сидорович повторял про себя: «Молчать, главное – молчать, не вступать в разговор, не возражать».

Лисс продолжал говорить, и снова казалось, что он забывает о Мостовском.

– Два полюса! Конечно, так! Если бы это не было совершенно верно, не шла бы сегодня наша ужасная война. Мы ваши смертельные враги, да-да. Но наша победа – это ваша победа. Понимаете? А если победите вы, то мы и погибнем, и будем жить в вашей победе. Это как парадокс: проиграв войну, мы выиграем войну, мы будем развиваться в другой форме, но в том же существе.

Для чего этот всесильный Лисс, вместо того чтобы смотреть трофейные кинофильмы, пить водку, писать доклад Гиммлеру, читать книги по цветоводству, перечитывать письма дочери, баловаться с молодыми девушками, отобранными с очередного эшелона, либо, приняв лекарство, улучшающее обмен веществ, спать в своей просторной спальне, вызвал к себе ночью старого, пропахшего лагерным зловонием русского большевика?

Что задумал он? Для чего скрывает он свои цели, что хочет выпытать?

Сейчас Михаила Сидоровича не ужасали пытки. Страшно было думать, – а вдруг немец не лжет, вдруг говорит он искренне. Просто человеку захотелось поговорить.

Какая отвратительная мысль: они оба больные, оба измучены одной болезнью, но один не выдержал и говорит, делится, а второй молчит, затаился, но слушает, слушает.

А Лисс, как бы, наконец, отвечая на молчаливый вопрос Мостовского, раскрыл лежащую на столе папку и брезгливо, двумя пальцами, вынул пачку грязных бумаг. И Мостовской сразу узнал их, – это были каракули Иконникова.

Лисс, очевидно, рассчитывал, что, внезапно увидя эти подброшенные Иконниковым бумаги, Мостовской придет в смятение…

Но Михаил Сидорович не растерялся. Он смотрел на исписанные Иконниковым страницы почти радостно: все стало ясно, идиотически грубо и просто, как и всегда бывало при полицейских допросах.

Лисс придвинул к краю стола каракули Иконникова, потом потянул рукопись обратно к себе.

Он вдруг заговорил по-немецки.

– Видите, вот это у вас взяли при обыске. С первых слов я понял, что эту дрянь не вы писали, хотя я и не знаю вашего почерка.

Мостовской молчал.

Лисс постучал пальцем по бумагам, приглашая, – приветливо, настойчиво, доброжелательно.

133