А Поляков сидел поодаль и тоже смотрел на заросшего щетиной немца. И хотя Поляков не любил долго молчать, сейчас он молчал.
Жизнь была ужасна, а в глубине их глаз мелькнуло унылое прозрение, что и после войны сила, загнавшая их в эту яму, вдавившая мордами в землю, будет жать не только побежденных.
Они, словно договорившись, полезли из ямы, подставляя свои спины и черепа под легкий выстрел, непоколебимо уверенные в своей безопасности.
Поляков поскользнулся, но немец, ползший рядом, не помог ему, старик покатил вниз, ругая и проклиная белый свет, куда все же снова упорно полез. Климов и немец вылезли на поверхность, и оба посмотрели: один на восток, второй на запад, – не видит ли начальство, что лезут они из одной ямы, не убивают друг друга. Не оглянувшись, без «адью» пошли каждый к своим окопам холмами и долинами перепаханной и еще дымящейся земли.
– Дома-то нашего нет, с землей сровняли, – испуганно сказал Климов поспевавшему за ним Полякову. – Неужели всех вас убило, братья мои?
В это время стали печатать пушки и пулеметы, завыло, заукало. Немецкие войска пошли в большое наступление. То был самый тяжелый день Сталинграда.
– Довел Сережка проклятый, – бормотал Поляков. Он еще не понимал, что произошло, что в доме «шесть дробь один» не осталось живых, и его раздражали всхлипывания и восклицания Климова.
В час воздушной атаки бомба ударила по камере подземного газопрохода, где находился командный пункт батальона, и засыпала находившихся в этот момент там командира полка Березкина, комбата Дыркина и батальонного телефониста. Очутившись в полной темноте, оглушенный, задыхающийся от каменной пыли Березкин сперва подумал, что он уж неживой, но Дыркин в миг короткого затишья чихнул и спросил:
– Вы живой, товарищ подполковник?
И Березкин ответил:
– Живой.
Дыркин развеселился, услыша голос командира полка, и к нему сразу вернулось хорошее настроение, годами не покидавшее его.
– Раз живой, то, значит, порядок, – давясь пылью, кашляя и отхаркивая, сказал он, хотя порядка было не так уж много. Дыркина и телефониста присыпало щебенкой, и не было ясно, целы ли у них кости, пощупать себя они не могли. Железная балка провисла над их головами и мешала им разогнуть спины, но эта балка, видимо, и спасла их. Дыркин зажег фонарик, и стало действительно страшновато. В пыли нависали камни, гнутое железо, вздутый бетон, залитый смазочным маслом, размозженные кабели. Казалось, еще один бомбовый толчок, и не станет узкой щели, не станет людей – железо и камень сомкнутся.
Они на время притихли, съежились, – неистовая сила молотила по цехам.
«Эти цехи, – подумал Березкин, – и своими мертвыми телами работали на оборону – ведь трудно разбить бетон, железо, разодрать арматуру».
Потом они все обстукали, ощупали и поняли, что вылезть своими силами им никак нельзя. Телефон был цел, но молчал, – провод перемололо.
Говорить друг с другом они почти не могли – грохот разрывов глушил голоса, из-за пыли они захлебывались в кашле.
Березкин, сутки назад лежавший в жару, сейчас не чувствовал слабости. Его сила обычно подчиняла в бою и командиров, и красноармейцев, но суть ее не была военной и боевой – это была простая, рассудительная человеческая сила. Сохранять ее и проявлять в аду сражения могли лишь редкие люди, и именно они, эти обладатели цивильной, домашней и рассудительной человеческой силы, и были истинными хозяевами войны.
Но стихла бомбежка, и засыпанные люди услышали железный гул.
Березкин утер нос, покашлял и сказал:
– Завыла волчья стая, танки на Тракторный пошли, – и добавил: – А мы у них на дороге сидим.
И оттого, что, казалось, ничего хуже уж и не придумать, комбат Дыркин вдруг громко, каким-то непередаваемым голосом запел, закашлял песню из кинофильма:
– Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить,
С нашим атаманом не приходится тужить…
Телефонист подумал, что комбат сошел с ума, но все же, харкая и кашляя, подхватил:
Жена погорюет, выйдет за другого,
Выйдет за другого, забудет про меня…
А на поверхности, в гулком пролете цеха, наполненного дымом, пылью и ревом танков, Глушков, срывая кожу с окровавленных ладоней и пальцев, разбрасывал камни, куски бетона, отгибал прутья арматуры. Глушков работал с безумным исступлением, и только безумие помогло ему ворочать тяжелые балки, совершить работу, которая была бы по силам десятерым.
Березкин снова увидел неприглядный дымный, пыльный свет, смешанный с грохотом взрывов, с ревом немецких танков, с пушечной и пулеметной стрельбой. И все же то был ясный, тихий свет, и, глядя на него, Березкин первым делом подумал: «Видишь, Тамара, напрасно ты беспокоишься, я тебе говорил, что ничего особенного». Крепкие, сильные руки Глушкова обняли его.
Дыркин рыдающим голосом крикнул:
– Разрешите доложить, товарищ командир полка, – командую мертвым батальоном.
Он обвел рукой вокруг себя.
– Нету Вани, нету нашего Вани, – и указал на труп комиссара батальона, лежащего на боку в черной бархатной луже крови и машинного масла. На командном пункте полка все оказалось сравнительно благополучно – лишь стол и койка были присыпаны землей.
Пивоваров, увидя Березкина, заругался счастливым голосом, бросился к нему.
Березкин стал спрашивать:
– Связь есть с батальонами? Как отдельный дом? Что Подчуфаров? Попали с Дыркиным, как воробьи в мышеловку, ни связи, ни света. Кто жив, кто мертв, где мы, где немец, ничего не знаю, – давайте обстановку! Пока вы воевали, мы там песни пели.
Пивоваров стал рассказывать о потерях, о том, что люди в доме «шесть дробь один» накрылись все, погибли, вместе с бузотером Грековым, уцелели только двое – разведчик и старик ополченец.