С озабоченными глазами и раскрасневшимся лицом она говорила:
– Витя, Виктор, поставь в Толину комнату, на книжный Шкаф, китайскую вазу, я вымыла ее.
Вновь позвонил телефон, и он слышал, как Надя сказала:
– Здравствуй, да я никуда не ходила, мама погнала с мусорным ведром.
А Людмила Николаевна торопила его:
– Витя, помоги же мне, не спи, ведь столько еще дела.
Какой могучий инстинкт живет в душе женщины, как силен и как прост этот инстинкт.
К вечеру беспорядок был побежден, в комнатах потеплело, привычный довоенный вид стал проступать в них.
Ужинали на кухне. Людмила Николаевна напекла коржей, нажарила пшенных котлет из сваренной днем каши.
– Кто это звонил тебе? – спросил Штрум у Нади.
– Да мальчишка, – ответила Надя и рассмеялась, – он уже четвертый день звонит, наконец дозвонился.
– Ты что ж, переписку с ним вела? Предупредила заранее о приезде? – спросила Людмила Николаевна.
Надя раздраженно поморщилась, повела плечом.
– А мне хоть бы собака позвонила, – сказал Штрум.
Ночью Виктор Павлович проснулся. Людмила в рубахе стояла перед открытой дверью Толиной комнаты и говорила:
– Вот видишь, Толенька, я все успела, прибрала, и в твоей комнате, словно не было войны, мальчик мой хороший…
В одном из залов Академии наук собрались приехавшие из эвакуации ученые.
Все эти старые и молодые люди, бледные, лысые, с большими глазами и с пронзительными маленькими глазами, с широкими и узкими лбами, собравшись вместе, ощутили высшую поэзию, когда-либо существовавшую в жизни, – поэзию прозы. Сырые простыни и сырые страницы пролежавших в нетопленых комнатах книг, лекции, читанные в пальто с поднятыми воротниками, формулы, записанные красными, мерзнущими пальцами, московский винегрет, построенный из осклизлой картошки и рваных листьев капусты, толкотня за талончиками, нудные мысли о списках на соленую рыбу и дополнительное постное масло, – все вдруг отступило. Знакомые, встречаясь, шумно здоровались.
Штрум увидел Чепыжина рядом с академиком Шишаковым.
– Дмитрий Петрович! Дмитрий Петрович! – повторил Штрум, глядя на милое ему лицо. Чепыжин обнял его.
– Пишут вам ваши ребята с фронта? – спросил Штрум.
– Здоровы, пишут, пишут.
И по тому, как нахмурился, а не улыбнулся Чепыжин, Штрум понял, что он уже знает о смерти Толи.
– Виктор Павлович, – сказал он, – передайте жене вашей мой низкий поклон, до земли поклон. И мой, и Надежды Федоровны.
Сразу же Чепыжин сказал:
– Читал вашу работу, интересно, очень значительная, значительней, чем кажется. Понимаете, интересней, чем мы сейчас можем себе представить.
И он поцеловал Штрума в лоб.
– Да что там, пустое, пустое, – сказал Штрум, смутился и стал счастлив. Когда он шел на собрание, его волновали суетные мысли: кто читал его работу, что скажут о ней? А вдруг никто не читал ее?
И сразу же после слов Чепыжина его охватила уверенность, – только о нем, только о его работе и будет здесь сегодня разговор.
Шишаков стоял рядом, а Штруму хотелось сказать Чепыжину о многом, чего не скажешь при постороннем, особенно при Шишакове.
Глядя на Шишакова, Штрум обычно вспоминал шутливые слова Глеба Успенского: «Пирамидальный буйвол!»
Квадратное, с большим количеством мяса, лицо Шишакова, надменный мясистый рот, мясистые пальцы с полированными ногтями, серебристо-серый литой и плотный ежик, всегда отлично сшитые костюмы – все это подавляло Штрума. Он, встречая Шишакова, каждый раз ловил себя на мысли: «Узнает?», «Поздоровается?» – и, сердясь на самого себя, радовался, когда Шишаков медленно произносил мясистыми губами казавшиеся тоже говяжьими, мясистыми слова.
– Надменный бык! – говорил Соколову Штрум, когда речь заходила о Шишакове. – Я перед ним робею, как местечковый еврей перед кавалерийским полковником.
– А ведь подумать, – говорил Соколов, – знаменит он тем, что не познаша позитрона при проявлении фотографий. Известно каждому аспиранту – ошибка академика Шишакова.
Соколов очень редко говорил плохо о людях, – то ли из осторожности, то ли из религиозного чувства, запрещавшего осуждать ближних. Но Шишаков безудержно раздражал Соколова, и Петр Лаврентьевич его часто поругивал и высмеивал, не мог сдержаться.
Заговорили о войне.
– Остановили немца на Волге, – сказал Чепыжин. – Вот она, волжская сила. Живая вода, живая сила.
– Сталинград, Сталинград, – сказал Шишаков, – в нем слились и триумф нашей стратегии, и стойкость нашего народа.
– А вы, Алексей Алексеевич, знакомы с последней работой Виктора Павловича? – спросил вдруг Чепыжин.
– Слышал, конечно, но не читал еще.
На лице Шишакова не видно было, что именно он слышал о работе Штрума.
Штрум посмотрел Чепыжину в глаза долгим взглядом – пусть его старый друг и учитель видит все, что пережил Штрум, пусть узнает о его потерях, сомнениях. Но и глаза Штрума увидели печаль, и тяжелые мысли, и старческую усталость Чепыжина.
Подошел Соколов, и, пока Чепыжин пожимал ему руку, академик Шишаков небрежно скользнул глазами по старенькому пиджаку Петра Лаврентьевича. А когда подошел Постоев, Шишаков радостно улыбнулся всем мясом своего большого лица, сказал:
– Здравствуй, здравствуй, дорогой мой, вот уж кого я рад видеть.
Они заговорили о здоровье, женах, детях, дачах, – большие, великолепные богатыри.
Штрум негромко спросил Соколова:
– Как устроились, дома тепло?
– Пока не лучше, чем в Казани. Маша очень просила вам кланяться. Вероятно, завтра днем к вам зайдет.
– Вот чудесно, – сказал Штрум, – мы уж соскучились, привыкли в Казани встречаться каждый день.