И Штрум спрашивал у жены:
– Ведь верно, правильно?
Людмила Николаевна отрицательно покачала головой. Десятилетия общности, слитности жизни умели и разделять.
– Знаешь, Люда, – сказал примирение Штрум, – те, кто в жизни прав, часто не умеют себя вести – взрываются, грубят, бывают бестактны и нетерпимы, и их обычно винят во всех неурядицах и на работе и в семье. А те, кто не правы, обидчики, они умеют себя вести, логичны, спокойны, тактичны, всегда кажутся правыми.
Надя пришла в одиннадцатом часу. Услышав шум ключа в замке, Людмила Николаевна сказала мужу:
– Поговори с ней.
– Тебе удобней, не стану я, – сказал Виктор Павлович, но, когда Надя, растрепанная и красноносая, вошла в столовую, он сказал: – С кем это ты целуешься перед парадной дверью?
Надя внезапно оглянулась, точно собираясь бежать, полуоткрыв рот, смотрела на отца.
Через мгновение она повела плечами и равнодушно проговорила:
– А… Андрюша Ломов, он сейчас в школе лейтенантов.
– Ты что ж, замуж за него собралась? – спросил Штрум, пораженный самоуверенным голосом Нади. Он оглянулся на жену, – видит ли она Надю.
Словно взрослая, Надя, сощурив глаза, роняла раздраженно слова.
– Замуж? – переспросила она, и это слово, отнесенное к дочери, поразило Штрума. – Возможно, собралась!
Потом она добавила:
– А может быть, нет, я еще окончательно не решила.
Людмила Николаевна, все время молчавшая, спросила:
– Надя, зачем же ты лгала про какого-то Майкиного отца и уроки? Я никогда не лгала своей маме.
Штрум вспомнил, что в пору его ухаживания за Людмилой та говорила, приходя на свидание:
– Толю оставила маме, наврала ей, что иду в библиотеку.
Надя, вдруг вернувшись в свое ребячье естество, плаксивым и злым голосом крикнула:
– А шпионить за мной хорошо? Твоя мама тоже шпионила за тобой?
Штрум в бешенстве рявкнул:
– Дура, не смей дерзить матери!
Она скучающе и терпеливо глядела на него.
– Так что ж, Надежда Викторовна, вы, следовательно, еще не решили, идете ли вы замуж или станете наложницей молодого полковника?
– Нет, еще не решила, во-вторых, он не полковник, – ответила Надя.
Неужели губы его дочери целует какой-то малый в военной шинели? Неужели в девчонку, Надьку, смешную, умную дуру, можно влюбиться, заглядывать ей в щенячьи глаза?
Но ведь это вечная история…
Людмила Николаевна молчала, понимая, что Надя сейчас будет злиться, отмалчиваться. Она знала, что, когда они останутся одни, она погладит дочку по голове, Надя всхлипнет, неизвестно почему, и Людмиле Николаевне сделается ее пронзительно жалко, тоже неизвестно почему, ведь в конце концов не так уж страшно для девушки поцеловаться с пареньком. И Надя ей все расскажет об этом Ломове, и она будет гладить дочку по волосам и вспоминать, как она сама впервые поцеловалась, и будет думать о Толе, ведь все, что происходит в жизни, она связывает с Толей. Толи нет.
Как печальна эта девичья любовь на краю военной бездны. Толя, Толя…
А Виктор Павлович шумел, охваченный отцовской тревогой.
– Где этот болван служит? – спрашивал он. – Я поговорю с его командиром, он ему покажет, как затевать романы с сопливыми.
Надя молчала, и Штрум, зачарованный ее надменностью, невольно примолк, потом спросил:
– Ты что взираешь на меня, как существо высшей расы на амебу?
Каким-то странным образом взгляд Нади напоминал ему о сегодняшнем разговоре с Шишаковым, – спокойный, самоуверенный Алексей Алексеевич смотрел на Штрума с высоты своего государственного и академического величия. Под взглядом светлых шишаковских глаз Штрум инстинктивно ощущал напрасность всех своих протестов, ультиматумов, волнений. Сила государственного порядка высилась базальтовой глыбой, и Шишаков со спокойным безразличием глядел на шебуршение Штрума, – не сдвинуть тому базальта.
И странно, но девочка, стоявшая сейчас перед ним, казалось, тоже сознавала, что он, бессмысленно волнуясь и сердясь, хочет совершить невозможное, остановить ход жизни.
А ночью Штрум думал о том, что он, порывая с институтом, губит свою жизнь. Уходу его из института придадут политический характер, скажут, что он стал источником нездоровых оппозиционных настроений; а тут война, институт отмечен благосклонностью Сталина. А тут еще эта жуткая анкета…
А тут безумный разговор с Шишаковым. А тут еще разговоры в Казани. Мадьяров…
И вдруг ему сделалось так страшно, что захотелось написать примирительное письмо Шишакову и свести на нет все события сегодняшнего дня.
Днем, вернувшись из распределителя, Людмила Николаевна увидела, что в почтовом ящике белеет письмо. Сердце, сильно бившееся после подъема по лестнице, забилось еще сильней. Держа в руке письмо, она подошла к Толиной комнате, раскрыла дверь, комната была пуста: он и сегодня не вернулся.
Людмила Николаевна проглядела страницы, написанные знакомым ей с детства материнским почерком. Она увидела имена Жени, Веры, Степана Федоровича, имени сына не было в письме. Надежда снова отступила в глухой угол, но надежда не сдалась.
Александра Владимировна о своей жизни почти ничего не писала, лишь несколько слов о том, что Нина Матвеевна, квартирная хозяйка в Казани, после отъезда Людмилы проявила много неприятных черт. От Сережи, Степана Федоровича и Веры нет никаких известий. Тревожит Александру Владимировну Женя, – видимо, у нее происходят какие-то серьезные события в жизни. Женя в письме к Александре Владимировне намекает на какие-то неприятности и на то, что, возможно, ей придется поехать в Москву.