– Наши вожди особые люди, – проговорил Сагайдак, – я не говорю о товарище Сталине, тут уж вообще не о чем говорить, но и ближайшие помощники его… Они умеют и в этом вопросе всегда ставить партию выше отцовского чувства.
– Да, они понимают: не с каждого спросишь такое, – сказал Гетманов и намекнул о суровости, которую проявил один из секретарей ЦК к своему проштрафившемуся сыну.
Разговор о детях пошел по-новому, задушевно и просто.
Казалось, вся внутренняя сила этих людей, вся их способность радоваться связаны лишь с тем, румяны ли их Танечки и Виталики, хорошие ли отметки приносят из школы, благополучно ли переходят с курса на курс их Владимиры и Людмилы.
Галина Терентьевна заговорила о своих дочерях:
– Светланка до четырех лет была плохого здоровья, – колиты, колиты, извелась девочка. А вылечили ее только одним – тертыми сырыми яблоками.
Гетманов проговорил:
– Сегодня перед школой она мне сказала: «Нас с Зоей в классе называют – генеральские дочки». А Зоя, нахалка, смеется: «Подумаешь, большая честь – генеральская дочь! У нас в классе маршальская дочь – это действительно!»
– Видите, – весело сказал Сагайдак, – на них не угодишь. Игорь днями мне заявил: «Третий секретарь – подумаешь, не велика птица».
Микола тоже мог рассказать о своих детях много смешного и веселого, но он знал, что ему не положено рассказывать о сметливости своих ребят, когда говорят о сметливости сагайдаковского Игоря и гетмановских дочерей.
Мащук задумчиво сказал:
– У наших батьков в деревне с детьми просто было.
– А все равно любили детей, – сказал брат хозяйки.
– Любили, конечно, любили, но и драли, меня по крайней мере.
Гетманов проговорил:
– Вспомнил я, как покойный отец в пятнадцатом году на войну шел. Не шутите, он у меня до унтер-офицера дослужился, два Георгия имел. Мать собирала его: положила в мешок портянки, фуфайку, яичек крутых положила, хлебца, а мы с сестрой лежим на нарах и смотрим, как он на рассвете сидит в последний раз за столом. Наносил в кадушку, что в сенях стояла, воды, дров нарубил. Мать все вспоминала потом.
Он посмотрел на часы и сказал:
– Ото…
– Значит, завтра, – сказал Сагайдак и поднялся.
– В семь часов самолет.
– С гражданского? – спросил Мащук.
Гетманов кивнул.
– Это лучше, – сказал Николай Терентьевич и тоже поднялся, – а то до военного пятнадцать километров.
– Какое это может иметь значение для солдата, – сказал Гетманов.
Они стали прощаться, снова зашумели, засмеялись, обнялись, а уж в коридоре, когда гости стояли в пальто и шапках, Гетманов проговорил:
– Ко всему солдат может привыкнуть, солдат дымом греется, солдат шилом бреется. Но вот жить в разлуке с детьми, к этому солдат привыкнуть не может.
И по голосу его, по выражению лица, по тому, как смотрели на него уходившие, видно было, что тут уж не шутят.
Ночью Дементий Трифонович, одетый в военную форму, писал, сидя за столом. Жена в халате сидела подле него, следила за его рукой. Он сложил письмо и сказал:
– Это заведующему крайздравом, если понадобится тебе спец лечение и выезд на консультацию. Пропуск брат тебе устроит, а он только даст направление.
– А доверенность на получение лимита ты написал? – спросила жена.
– Это не нужно, – ответил он, – позвони управляющему делами в обком, а еще лучше прямо самому Пузиченко, он сделает.
Он перебрал пачку написанных писем, доверенностей, записок и сказал:
– Ну, как будто все.
Они помолчали.
– Боюсь я за тебя, мой коханый, – сказала она. – Ведь на войну Идешь.
Он встал, проговорил:
– Береги себя, детей береги. Коньяк в чемодан положила?
Она сказала:
– Положила, положила. Помнишь, года два назад ты так же на рассвете дописывал мне доверенности, улетал в Кисловодск?
– Теперь в Кисловодске немцы, – сказал он.
Гетманов прошелся по комнате, прислушался:
– Спят?
– Конечно, спят, – сказала Галина Терентьевна.
Они прошли в комнату к детям. Странно было, как эти две полные, массивные фигуры бесшумно движутся в полутьме. На белом полотне подушек темнели головы спящих детей… Гетманов вслушивался в их дыхание.
Он прижал ладонь к груди, чтобы не потревожить спящих гулкими ударами сердца. Здесь, в полумраке, он ощущал щемящее и пронзительное чувство нежности, тревоги, жалости к детям. Страстно хотелось обнять сына, дочерей, поцеловать их заспанные лица. Здесь ощущал он беспомощную нежность, нерассуждающую любовь, и здесь он терялся, стоял смущенный, слабый.
Его не пугали и не волновали мысли о предстоящей новой для него работе. Ему часто приходилось браться за новую работу, он легко находил ту правильную линию, которая и была главной линией. Он знал, – и в танковом корпусе он сумеет осуществить эту линию.
Но здесь, – как связать железную суровость, непоколебимость с нежностью, с любовью, не знающей ни закона, ни линии.
Он оглянулся на жену. Она стояла, по-деревенски подперев щеку ладонью. В полумраке лицо ее казалось похудевшим, молодым, такой была она, когда они в первый раз после женитьбы поехали к морю, жили в санатории «Украина» над самым береговым обрывом.
Под окном деликатно прогудел автомобиль – это пришла обкомовская машина. Гетманов снова повернулся к детям и развел руками, в этом жесте выражалась его беспомощность перед чувством, с которым не мог он совладать.
В коридоре он после прощальных слов и поцелуев надел полушубок, папаху, стоял, выжидая, пока водитель машины вынесет чемоданы.
– Ну вот, – сказал он и вдруг снял с головы папаху, шагнул к жене, снова обнял ее. И в этом новом, последнем прощании, когда сквозь полуоткрытую дверь, смешиваясь с домашним теплом, входил сырой и холодный уличный воздух, когда шершавая, дубленая шкура полушубка прикоснулась к душистому шелку халата, оба они ощутили, что их жизнь, казавшаяся единой, вдруг раскололась, и тоска ожгла их сердца.