Жизнь и судьба - Страница 121


К оглавлению

121

«Почему же только меня? – подумал Штрум. – Неужели других это не интересует?»

Каримов задумался на мгновение и сказал:

– Да, забыл, еще он рассказывал мне, будто немцы приказывают приносить в комендатуры грудных еврейских детей, и им смазывали губы каким-то бесцветным составом, и они сразу умирали.

– Новорожденным? – переспросил Штрум.

– Мне кажется, что это такая же выдумка, как и фантазия о лагерях, где разделывают трупы.

Штрум прошелся по комнате и сказал:

– Когда думаешь о том, что в наши дни убивают новорожденных, ненужными кажутся все усилия культуры. Ну, чему же научили людей Гете, Бах? Убивают новорожденных!

– Да, страшно, – проговорил Каримов.

Штрум видел сочувствие Каримова, но он видел и его радостное волнение, – рассказ лейтенанта укрепил в нем надежду на встречу с женой. А Штрум знал, что после победы уж не встретит свою мать.

Каримов собрался домой, Штруму было жалко расставаться с ним, и он решил проводить его.

– Вы знаете, – вдруг сказал Штрум, – мы, советские ученые, счастливые люди. Что должен чувствовать честный немецкий физик или химик, зная, что его открытия идут на пользу Гитлеру? Вы представляете себе физика-еврея, чьих родных вот так убивают, как бешеных собак, а он счастлив, совершая свое открытие, а оно, помимо его воли, придает военную мощь фашизму? Он все видит, понимает и все же не может не радоваться своему открытию. Ужасно!

– Да-да, – сказал Каримов, – но ведь мыслящий человек не может себя заставить не думать.

Они вышли на улицу, и Каримов сказал:

– Мне неудобно, что вы провожаете меня. Погода ужасная, а вы ведь недавно пришли домой и снова вышли на улицу.

– Ничего, ничего, – ответил Штрум. – Я вас доведу только до угла.

Он поглядел на лицо своего спутника и сказал:

– Мне приятно пройтись с вами по улице, хотя погода плохая.

Каримов шел молча, и Штруму показалось, что он задумался и не слышит того, что сказал ему Штрум. Дойдя до угла, Штрум остановился и проговорил:

– Ну что ж, давайте тут простимся.

Каримов крепко пожал ему руку, сказал, растягивая слова:

– Скоро вы вернетесь в Москву, придется нам с вами расстаться. А я очень ценю наши встречи.

– Да, да, да, поверьте, и мне печально, – сказал Штрум.

Штрум шел к дому и не заметил, что его окликнули.

Мадьяров смотрел на него темными глазами. Воротник его пальто был поднят.

– Что ж это, – спросил он, – прекратились наши ассамблеи? Вы совершенно исчезли, Петр Лаврентьевич на меня дуется.

– Да, жаль, конечно, – сказал Штрум. – Но немало глупостей там наговорили мы с вами сгоряча.

Мадьяров проговорил:

– Кто же обращает внимание на сказанное сгоряча слово.

Он приблизил к Штруму лицо, его расширенные, большие, тоскливые глаза стали еще темнее, еще тоскливей, он сказал:

– Есть действительно хорошее в том, что прекратились наши ассамблеи.

Штрум спросил:

– Что же?

Мадьяров с одышкой проговорил:

– Надо вам сказать, старик Каримов, сдается мне, работает. Понятно? А вы с ним, кажется, часто встречаетесь.

– Никогда не поверю, чушь! – сказал Штрум.

– А вы не подумали, – все его друзья, все друзья его друзей уже десять лет стерты в порошок, следа нет от всей его среды, он один остался да еще процветает: доктор наук.

– Ну и что же? – спросил Штрум. – Я тоже доктор, и вы доктор наук.

– Да вот то самое. Подумайте об этой дивной судьбе. Я, чай, вы, сударь, не маленький.

10

– Витя, мама только теперь пришла, – сказала Людмила Николаевна.

Александра Владимировна сидела за столом с платком на плечах, она придвинула к себе чашку чаю и тут же отодвинула ее, сказала:

– Ну вот, я говорила с человеком, который видел перед самой войной Митю.

Волнуясь и потому особенно спокойным, размеренным голосом она рассказала, что к соседям ее сослуживицы, цеховой лаборантки, приехал на несколько дней земляк. Сослуживица назвала случайно в его присутствии фамилию Александры Владимировны, и приезжий спросил, нет ли у Александры Владимировны родственника по имени Дмитрий.

Александра Владимировна пошла после работы к лаборантке на дом. И тут выяснилось, что этот человек недавно освобожден из лагеря, он корректор, отсидел семь лет за то, что допустил опечатку в газетной передовой, – в фамилии товарища Сталина наборщики перепутали одну букву. Перед войной его перевели за нарушение дисциплины из лагеря в Коми АССР в режимный лагерь на Дальний Восток, в систему Озерных лагерей, и там его соседом по бараку оказался Шапошников.

– С первого слова я поняла, что Митя. Он сказал: «Лежит на нарах и все насвистывает – чижик» пыжик, где ты был…" Митя перед самым арестом приходил ко мне и на все мои вопросы усмехался и насвистывал «чижика»… Вечером этот человек должен на грузовой машине ехать в Лаишево, где живет его семья. Митя, говорит, болел – цинга, и с сердцем было нехорошо. Говорит, Митя не верил, что выйдет на свободу. Рассказывал ему обо мне, о Сереже. Работал Митя при кухне, это считается прекрасная работа.

– Да, для этого надо было кончать два института, – сказал Штрум.

– Ведь нельзя поручиться, а вдруг это подосланный провокатор? – сказала Людмила.

– Кому нужно провоцировать старуху?

– Зато Виктором в известном учреждении достаточно интересуются.

– Ну, Людмила, это же чепуха, – раздражаясь, сказал Виктор Павлович.

– А почему он на свободе, он объяснил? – спросила Надя.

– То, что он рассказывал, невероятно. Это огромный мир, мне кажется, какое-то наваждение. Он словно человек из другой страны. У них свои обычаи, своя история средних и новых веков, свои пословицы…

121