– Чем бы я мог вам помочь?
Женщина сказала:
– Мне очень хочется осмотреть Кремль.
Сталин, прежде чем ответить, подумал и сказал:
– Это, пожалуй, мне удастся для вас сделать.
Надя сказала:
– Видишь, папа, сегодня ты так велик, что мама дала тебе досказать эту историю, не перебила, – ведь она ее слышала в сто одиннадцатый раз.
И они вновь, в сто одиннадцатый раз, посмеялись над простодушной женщиной.
Людмила Николаевна спросила:
– Витя, может быть, вина выпить по такому случаю?
Она принесла коробку конфет, ту, что дожидалась Надиного дня рождения.
– Кушайте, – сказала Людмила Николаевна, – только, Надя, не набрасывайся на них, как волк.
– Папа, послушай, – сказала Надя, – отчего мы смеемся над этой женщиной в метро? Почему ты не попросил его о дяде Мите и о Николае Григорьевиче?
– Да что ты говоришь, разве мыслимо! – проговорил он.
– А по-моему, мыслимо. Бабушка сразу бы сказала, я уверена, что сказала бы.
– Возможно, – сказал Штрум, – возможно.
– Ну, хватит о глупостях, – сказала Людмила Николаевна.
– Хороши глупости, судьба твоего брата, – сказала Надя.
– Витя, – сказала Людмила Николаевна, – надо позвонить Шишакову.
– Ты, видимо, недооцениваешь того, что произошло. Никому не нужно звонить.
– Позвони Шишакову, – упрямо сказала Людмила Николаевна.
– Вот Сталин тебе скажет: «Желаю успеха», – ты и звони Шишакову.
Странное, новое ощущение возникло в этот день у Штрума. Он постоянно возмущался тем, как обоготворяют Сталина. Газеты от первой до последней полосы были полны его именем. Портреты, бюсты, статуи, оратории, поэмы, гимны… Его называли отцом, гением…
Штрума возмущало, что имя Сталина затмевало Ленина, его военный гений противопоставлялся гражданскому складу ленинского ума. В одной из пьес Алексея Толстого Ленин услужливо зажигал спичку, чтобы Сталин мог раскурить свою трубку. Один художник нарисовал, как Сталин шествует по ступеням Смольного, а Ленин торопливо, петушком, поспевает за ним. Если на картине изображались Ленин и Сталин среди народа, то на Ленина ласково смотрели лишь старички, бабки и дети, а к Сталину тянулись вооруженные гиганты – рабочие, матросы, опутанные пулеметными лентами. Историки, описывая роковые моменты жизни Советской страны, изображали дело так, что Ленин постоянно спрашивал совета у Сталина – и во время Кронштадтского мятежа, и при обороне Царицына, и во время польского наступления. Бакинской стачке, в которой участвовал Сталин, газете «Брдзола», которую он когда-то редактировал, историки партии отводили больше места, чем всему революционному движению в России.
– Брдзола, Брдзола, – сердито повторял Виктор Павлович. – Был Желябов, был Плеханов, Кропоткин, были декабристы, а теперь одна Брдзола, Брдзола…
Тысячу лет Россия была страной неограниченного самодержавия и самовластия, страной царей и временщиков. Но не было за тысячу лет русской истории власти, подобной сталинской.
И вот сегодня Штрум не раздражался, не ужасался. Чем грандиозней была сталинская власть, чем оглушительней гимны и литавры, чем необъятней облака фимиама, дымившие у ног живого идола, тем сильней было счастливое волнение Штрума.
Начало темнеть, а страха не было.
Сталин говорил с ним! Сталин сказал ему: «Желаю успеха в работе».
Когда стемнело, он вышел на улицу.
В этот темный вечер он не испытывал чувства беспомощности и обреченности. Он был спокоен. Он знал, – там, где выписывают ордера, уже знают все. Странно было думать о Крымове, Дмитрии, Абарчуке, Мадьярове, о Четверикове… Их судьба не стала его судьбой. Он думал о них с грустью и отчужденностью.
Штрум радовался победе, – его душевная сила, его башка победили. Его не тревожило, почему сегодняшнее счастье так не похоже на то, что он пережил в день судилища, когда, казалось, мать стояла рядом с ним. Теперь ему было безразлично, – арестован ли Мадьяров, дает ли о нем показания Крымов. Впервые в жизни он не страшился своих крамольных шуток и неосторожных речей.
Поздно вечером, когда Людмила и Надя легли спать, раздался телефонный звонок.
– Здравствуйте, – сказал негромкий голос, и волнение, казалось, больше того волнения, которое Штрум пережил днем, охватило его.
– Здравствуйте, – сказал он.
– Я не могу не слышать вашего голоса. Скажите мне что-нибудь, – сказала она.
– Маша, Машенька, – проговорил он и замолчал.
– Виктор, милый мой, – сказала она, – я не могла лгать Петру Лаврентьевичу. Я сказала ему, что люблю вас. Я поклялась ему никогда не видеть вас.
Утром Людмила Николаевна вошла к нему в комнату, погладила его по волосам, поцеловала в лоб.
– Мне сквозь сон слышалось, что ты ночью с кем-то говорил по телефону.
– Нет, тебе показалось, – сказал он, спокойно глядя ей в глаза.
– Помни, тебе надо к управдому зайти.
Пиджак следователя казался странным для глаз, привыкших к миру гимнастерок и кителей. А лицо следователя было обычным, – таких желтовато-бледных лиц много среди канцелярских майоров и политработников.
Отвечать на первые вопросы было легко, даже приятно, казалось, что и остальное будет таким же ясным, как очевидны фамилия, имя и отчество.
В ответах арестованного чувствовалась торопливая готовность помочь следователю. Следователь ничего ведь не знал о нем. Учрежденческий стол, стоявший между ними, не разъединял их. Оба они платили партийные членские взносы, смотрели «Чапаева», слушали в МК инструктаж, их посылали в предмайские дни с докладами на предприятия.
Предварительных вопросов было много, и все спокойней становилось арестованному. Скоро дойдут они до сути, и он расскажет, как вел людей из окружения.