Вот, наконец, стало очевидно, что сидевшее у стола небритое существо с раскрытым воротом гимнастерки и со споротыми пуговицами имеет имя, отчество, фамилию, родилось в осенний день, русское по национальности, участвовало в двух мировых войнах и в одной гражданской, в бандах не было, по суду не привлекалось, в ВКП(б) состояло в течение двадцати пяти лет, избиралось делегатом конгресса Коминтерна, было делегатом Тихоокеанского конгресса профсоюзов, орденов и почетного оружия не имеет…
Напряжение души Крымова было связано с мыслями об окружении, с людьми, шедшими с ним по белорусским болотам и украинским полям.
Кто из них арестован, кто на допросе потерял волю и совесть? И внезапный вопрос, касавшийся совсем иных, далеких лет, поразил Крымова:
– Скажите, к какому времени относится ваше знакомство с Фрицем Гаккеном?
Он долго молчал, потом сказал:
– Если не ошибаюсь, это было в ВЦСПС, в кабинете Томского, если не ошибаюсь, весной двадцать седьмого года.
Следователь кивнул, точно ему известно это далекое обстоятельство.
Потом он вздохнул, раскрыл папку с надписью «Хранить вечно», неторопливо развязал белые тесемки, стал листать исписанные страницы. Крымов неясно видел разных цветов чернила, видел машинопись, то через два интервала, то через один, размашистые и скупо налепленные пометки красным, синим и обычным графитовым карандашом.
Следователь медленно листал страницы, – так студент-отличник листает учебник, заранее зная, что предмет проштудирован им от доски до доски.
Изредка он взглядывал на Крымова. И тут уж он был художником, проверял сходство рисунка с натурой: и внешние черты, и характер, и зеркало духа – глаза…
Каким плохим стал его взгляд… Его обыкновенное лицо – такие лица часто встречались Крымову после 1937 года в райкомах, обкомах, в районной милиции, в библиотеках и издательствах – вдруг потеряло свою обычность. Весь он, показалось Крымову, как бы состоял из отдельных кубиков, но эти кубики не были соединены в единстве – человеке. На одном кубике глаза, на втором – медленные руки, на третьем – рот, задающий вопросы. Кубики смешались, потеряли пропорции, рот стал непомерно громаден, глаза были ниже рта, они сидели на наморщенном лбу, а лоб оказался там, где надо было сидеть подбородку.
– Ну вот, таким путем, – сказал следователь, и все в лице его вновь очеловечилось. Он закрыл папку, а вьющиеся шнурки на ней оставил незавязанными.
«Как развязанный ботинок», – подумало существо со споротыми со штанов и подштанников пуговицами.
– Коммунистический Интернационал, – медленно и торжественно произнес следователь и добавил обычным голосом: – Николай Крымов, работник Коминтерна, – и снова медленно, торжественно проговорил:
– Третий Коммунистический Интернационал.
Потом он довольно долго молча размышлял.
– Ох, и бедовая бабенка Муська Гринберг, – внезапно с живостью и лукавством сказал следователь, сказал, как мужчина, говорящий с мужчиной, и Крымов смутился, растерялся, сильно покраснел.
Было! Но как давно это было, а стыд продолжался. Он, кажется, уже любил тогда Женю. Кажется, заехал с работы к своему старинному другу, хотел вернуть ему долг, кажется, брал деньги на путевку. А дальше он уж все помнил хорошо, без «кажется». Константина не было дома. И ведь она ему никогда не нравилась, – басовитая от беспрерывного курения, судила обо всем с апломбом, она в Институте философии была заместителем секретаря парткома, правда, красивая, как говорят, видная баба. Ох… это Костину жену он лапал на "диване, и ведь еще два раза с ней встречался…
Час тому назад он думал, что следователь ничего не знает о нем, выдвиженец из сельского района…
И вот шло время, и следователь все спрашивал об иностранных коммунистах, товарищах Николая Григорьевича, – он знал их уменьшительные имена и шуточные клички, имена их жен, их любовниц. Что-то зловещее было в огромности его сведений.
Будь Николай Григорьевич величайшим человеком, каждое слово которого важно для истории, и то не стоило собирать в эту папку столько рухляди и пустяков.
Но пустяков не было.
Где бы он ни шел, оставался след его ног, свита шла за ним по пятам, запоминала его жизнь.
Насмешливое замечание о товарище, словцо о прочитанной книге, шуточный тост на дне рождения, трехминутный разговор по телефону, злая записка, написанная им в президиум собрания, – все собиралось в папку со шнурками.
Слова его, поступки были собраны, высушены, составляли обширный гербарий. Какие недобрые пальцы трудолюбиво собирали бурьян, крапиву, чертополох, лебеду…
Великое государство занималось его романом с Муськой Гринберг. Пустяковые словечки, мелочи сплетались с его верой, его любовь к Евгении Николаевне ничего не значила, а значили случайные, пустые связи, и он уже не мог отличить главного от пустяков. Сказанная им непочтительная фраза о философских знаниях Сталина, казалось, значила больше, чем десять лет его бессонной партийной работы. Действительно ли он в 1932 году сказал, беседуя в кабинете Лозовского с приехавшим из Германии товарищем, что в советском профдвижении слишком много государственного и слишком мало пролетарского? И товарищ стукнул.
Но, Боже мой, все ложь! Хрусткая и липкая паутина лезет в рот, ноздри.
– Поймите, товарищ следователь…
– Гражданин следователь.
– Да-да, гражданин. Ведь это мухлевка, предвзято. Я в партии на протяжении четверти века. Я поднимал солдат в семнадцатом году. Я четыре года был в Китае. Я работал дни и ночи. Меня знают сотни людей… Во время Отечественной войны я пошел добровольно на фронт, в самые тяжелые минуты люди верили мне, шли за мной… Я…