Жизнь и судьба - Страница 263


К оглавлению

263

Следователь спросил:

– Вы что, почетную грамоту сюда пришли получать? Наградной лист заполняете?

В самом деле, не о почетной грамоте он хлопочет.

Следователь покачал головой:

– Еще жалуется, что жена ему передач не носит. Супруг!

Эти слова сказал он в камере Боголееву. Боже мой! Каценеленбоген шутя сказал ему: «Грек пророчил: все течет, а мы утверждаем: все стучат».

Вся его жизнь, войдя в папку со шнурками, теряла объем, протяженность, пропорции… все смешалось в какую-то серую, клейкую вермишель, и он, уж сам не знал, что значило больше: четыре года подпольной сверхработы в изнуряющей парной духоте Шанхая, сталинградская переправа, революционная вера или несколько раздраженных слов об убогости советских газет, сказанных в санатории «Сосны» малознакомому литературоведу.

Следователь спросил добродушно, негромко, ласково:

– А теперь расскажите мне, как фашист Гаккен вовлек вас в шпионскую и диверсионную работу.

– Да неужели вы серьезно…

– Крымов, не валяйте дурака. Вы сами видите – нам известен каждый шаг вашей жизни.

– Именно, именно поэтому…

– Бросьте, Крымов. Вы не обманете органы безопасности.

– Да, но ведь это ложь!

– Вот что, Крымов. У нас есть признание Гаккена. Раскаиваясь в своем преступлении, он рассказал о вашей с ним преступной связи.

– Предъявите мне хоть десять признаний Гаккена. Это фальшивка! Бред! Если есть у вас такое признание Гаккена, почему мне, диверсанту, шпиону, доверили быть военным комиссаром, вести людей в бой? Где вы были, куда смотрели?

– Вас, что ли, учить нас сюда позвали? Руководить работой органов, так, что ли?

– Да при чем тут – руководить, учить! Есть логика. Я Гаккена знаю. Не мог он сказать, что вербовал меня. Не мог!

– Почему такое – не мог?

– Он коммунист, революционный борец.

Следователь спросил:

– Вы всегда были уверены в этом?

– Да, – ответил Крымов, – всегда!

Следователь, кивая головой, перебирал листы дела и, казалось, растерянно повторял:

– Раз всегда, то и дело меняется… и дело меняется…

Он протянул Крымову лист бумаги.

– Прочтите-ка, – проговорил он, прикрывая ладонью часть страницы.

Крымов, просматривая написанное, пожимал плечами.

– Дрянновато, – сказал он, отодвигаясь от страницы.

– Почему?

– У человека нет смелости прямо заявить, что Гаккен честный коммунист, и ему не хватает подлости обвинить его, вот он и выкручивается.

Следователь сдвинул ладонь и показал Крымову подпись Крымова и дату – февраль 1938 года.

Они молчали. Потом следователь строго спросил:

– Может быть, вас били и поэтому вы дали такие свидетельские показания?

– Нет, меня не били.

А лицо следователя вновь распалось на кубики, брезгливо смотрели раздраженные глаза, рот говорил:

– Вот так. А будучи в окружении, вы на два дня оставили свой отряд. Вас на военном самолете доставили в штаб группы немецких армий, и вы передали важные данные, получили новые инструкции.

– Бред сивой кобылы, – пробормотало существо с расстегнутым воротом гимнастерки.

А следователь повел дальше свое дело. Теперь Крымов не ощущал себя идейным, сильным, с ясной мыслью, готовым пойти на плаху ради революции.

Он ощущал себя слабым, нерешительным, он болтал лишнее, он повторял нелепые слухи, он позволял себе насмешливость по отношению к чувству, которое советский народ испытывал к товарищу Сталину. Он был неразборчив в знакомствах, среди его друзей многие были репрессированы. В его теоретических взглядах царила путаница. Он жил с женой своего друга. Он дал подлые, двурушнические показания о Гаккене.

Неужели это я здесь сижу, неужели это со мной все происходит? Это сон, прекрасный сон в летнюю ночь…

– А до войны вы передавали для заграничного троцкистского центра сведения о настроениях ведущих деятелей международного революционного движения.

Не надо было быть ни идиотом, ни мерзавцем, чтобы подозревать в измене жалкое, грязное существо. И Крымов на месте следователя не стал бы доверять подобному существу. Он знал новый тип партийных работников, пришедший на смену партийцам, ликвидированным либо отстраненным и оттесненным в 1937 году. Это были люди иного, чем он, склада. Они читали иные книги и по-иному читали их, – не читали, а «прорабатывали». Они любили и ценили материальные блага жизни, революционная жертвенность была им чужда либо не лежала в основе их характера. Они не знали иностранных языков, любили в себе свое русское нутро, но по-русски говорили неправильно, произносили: «процент», «пинжак», «Берлин», «выдающий деятель». Среди них были умные люди, но, казалось, главная, трудовая сила их не в идее, не в разуме, а в деловых способностях и хитрости, в мещанской трезвости взглядов.

Крымов понимал, что и новые и старые кадры в партии объединены великой общностью, что не в различии дело, а в единстве, сходстве. Но он всегда чувствовал свое превосходство над новыми людьми, превосходство большевика-ленинца.

Он не замечал, что сейчас его связь со следователем уже не в том, что он готов был приблизить его к себе, признать в нем товарища по партии. Теперь желание единства со следователем состояло в жалкой надежде, что тот приблизит к себе Николая Крымова, хотя бы согласится, что не одно лишь плохое, ничтожное, нечистое было в нем.

Теперь уж, и Крымов не заметил, как это произошло, уверенность следователя была уверенностью коммуниста.

– Если вы действительно способны чистосердечно раскаяться, все еще хоть немного любите партию, то помогите ей своим признанием.

263